Записи с темой: 20 (список заголовков)

as Norman Bryson has pointed out in a very useful book of essays on still life called Looking at the Overlooked—that everything in this upclose, bodily space is delineated with such clarity. We’re accustomed to not seeing what is so near to us; we do not need to look at things that are at hand, because they are at hand every day. That is what makes home so safe and so appealing, that we do not need to look at it. Novelty recedes, in the face of the daily, and we’re free to relax, to drift, to focus inward. But in still life the familiar is limned with an almost hallucinatory clarity, nothing glanced over or elided, nothing subordinate to the impression of the whole.

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: nederlands, english-american, doty, mark, d, bryson, norman, b, art, 21, 20, 17


Svetlana Alpert says that looking at Dutch painting is less like looking into a window than at a map or a mirror; these surfaces are intended to stay surfaces; they are the rendered aspect of the world, concerned not so much with the illusion of depth that perspective tries to create as with a scrupulous rendering of the optical surface, things as they are loved by the eye. These rooms are witness to such acts of attention; here is testament to the eye’s profound engagement with the splendid look of things.

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: english-american, doty, mark, d, citatus, art, alpers, svetlana, a, 21, 20


‘‘Space,’’ Bachelard says somewhere, ‘‘contains compressed time. That is what space is for.’’ How sweeping and unmistakably French, that thrilling intellectual pronouncement!

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: philosophy, francaise, english-american, doty, mark, d, bachelard, gaston, b, art, 21, 20


All those painters, all their lives looking at reality with such scrupulous attention, attention pouring out and out, and what does it give us back but ourselves? What is documented, at last, is not the thing itself but the way of seeing—the object infused with the subject. The eye moving over the world like a lover.

And so the boundary between self and world is elided, a bit, softened. And that is another secret of these pictures: these tulips and snails, grapes and cheeses are, at last, human bodies, if bodies could flower out.

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: d, art, 20, 17, nederlands, english-american, doty, mark


Zbigniew Herbert suggests that such paintings ‘‘increase the store of reality’’—they offer us more images, more world. More world, just when you think you’ve seen what there is to see.

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: 20, 17, polish, nederlands, herbert, zbigniew, h, english-american, doty, mark, d, culture, citatus, art, 21


The most beautiful still lifes are never pristine, and herein lies one of their secrets. The lemon has been half-peeled, the wine tasted, the bread broken; the oysters have been shucked, part of this great wheel of cheese cut away; the sealed chamber of the pie, held aloft on its raised silver stand, has been opened. Someone has left this knife resting on the edge of the plate, its handle jutting toward us; someone plans, in a moment, to pick it up again. These objects are in use, in dialogue, a part of, implicated. They refuse perfection, or rather they assert that this is perfection, this state of being consumed, used up, enjoyed, existing in time.

But there’s the paradox—they are depicted in a moment of being seen, contemplated between the experience of tasting, smelling, devouring; but this depiction places them outside of time, or almost outside of it, in a long, slow process of decay, which is the process of oxidation, of slow chemical transformation, like the paint in Nellius’s medlar going cloudy under the influence of extruding crystals of arsenic. Whatever time may have done to the original fruits, their depiction is now safe from the quick corrosions of local time and subject to the larger, slower depredations of history.

And thus something of the imperfect, the quickly passing, the morning meal with its immediate pleasures has been imported into the realm of perfection, into the long, impersonal light of centuries.

Mark Doty, "Still Life with Oysters and Lemon: On Objects and Intimacy" (2002)

@темы: nederlands, doty, mark, d, art, 20, 17



When I was young,
I had not given a penny for a song
Did not the poet sing it with such airs
That one believed he had a sword upstairs

W.B. Yeats. "Responsibilities and Other Poems" (1916)

@темы: 20, e'ireann, english-british, nibelungen, poetry, y, yeats, w. b., ассоциативная гиперактивность


В одном из прелестнейших, но и самых загадочных стихотворений Генрих Гейне описывает тоску заснеженной сосны по обожженной солнцем пальме. В оригинале стихотворение выглядит так:
Ein Fichtenbaum steht einsam
Im Norden auf kahler Höh’.
Ihn schläfert; mit weißer Decke
Umhüllen ihn Eis und Schnee.
Er träumt von einer Palme,
Die, fern im Morgenland,
Einsam und schweigend trauert
Auf brennender Felsenwand.

Тихое отчаяние стихотворения Гейне зацепило какую-то струнку в одном из великих меланхоликов викторианского периода, шотландском поэте Джеймсе Томсоне (1834–1882, не путать с шотландским поэтом Джеймсом Томсоном, 1700–1748, который написал «Времена года»). Томсона особенно превозносили за его переводы, и его интерпретация остается одной из самых цитируемых из множества английских версий:
A pine-tree standeth lonely
In the North on an upland bare;
It standeth whitely shrouded
With snow, and sleepeth there.
It dreameth of a Palm Tree
Which far in the East alone,
In mournful silence standeth
On its ridge of burning stone.

Перевод Томсона со звучными рифмами и аллитерацией улавливает одиночество и безнадежную неподвижность несчастных сосны и пальмы. Его переводу даже удается остаться верным ритму Гейне, при этом явно сохраняя смысл стихотворения. И все же, несмотря на всю свою искусность, перевод Томсона полностью бессилен передать английскому читателю главнейший аспект оригинала, возможно, самый ключевой для его интерпретации. Он решительно терпит неудачу, потому что перевод затушевывает одну грамматическую особенность немецкого языка, ставшую основой для всей аллегории, и без нее метафора Гейне стирается. Если вы не догадались, что это за грамматическая особенность, то перевод американской поэтессы Эммы Лазарус (1849–1887) сделает ее яснее:
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.

There stands a lonely pine-tree
In the north, on a barren height;
He sleeps while the ice and snow flakes
Swathe him in folds of white.
He dreameth of a palm-tree
Far in the sunrise-land,
Lonely and silent longing
On her burning bank of sand.

В оригинале у Гейне сосна (der Fichtenbaum) мужского рода, а пальма (die Palme) женского, и это противопоставление грамматического рода придает мысленным образам сексуальную составляющую, которая стерлась в переводе Томсона. Но многие критики уверены, что сосна скрывает под белыми складками гораздо больше, чем лишь традиционную романтическую печаль по несбывшейся любви, и что пальма может быть объектом совершенно иного вида страсти. Есть традиция иудейских любовных стихов, адресованных далекому и недостижимому Иерусалиму, который всегда персонифицируется как возлюбленная. Этот жанр восходит к одному из любимых псалмов Гейне: «Там, возле рек вавилонских, / Как мы сидели и плакали… Ерушалаим [женский род], сердце мое! / Что я спою вдали от тебя? / Что я увижу вдали от тебя / Глазами, полными слез?… Там, возле рек вавилонских, / Жив я единственной памятью. / Пусть задохнусь и ослепну, / Если забуду когда-нибудь / Камни, объятые пламенем, / Белые камни твои»*. Гейне вполне мог намекать на эту традицию, и его одинокая пальма на пылающем утесе отсылает к покинутому Иерусалиму, расположенному высоко в Иудейских горах. Точнее, строки Гейне могли быть аллюзией на самую знаменитую из всех од Иерусалиму, написанную в Испании в XII веке почитаемым Гейне поэтом Иегудой Галеви. Объект страсти сосны «далеко на востоке» мог отражать начальную строку из Галеви: «Я на Западе крайнем живу, – а сердце мое на Востоке. Тут мне лучшие яства горьки – там святой моей веры истоки».

* Пер. Ю. Кима.
Гейне цитирует эти строки в письме к Мозесу Мозеру (Moses Moser) (9 января 1824), написанном незадолго до выхода стихов: Verwelke meine Rechte, wenn ich Deiner vergesse, Jeruscholayim, sind ungefähr dieWorte des Psalmisten, und es sind auch noch immer die meinigen (Heine 1865, 142).

Гай Дойчер, "Сквозь зеркало языка: почему на других языках мир выглядит иначе" (2010)

@темы: г (rus), poetry, literature, linguae, israeli, heine, heinrich, hebrew, halevi, judah, english-other, english-british, deutscher, guy, deutsche, 21, 20, 19, 12, д


Я, понимаешь , думаю о Перри Раунтри, который был моим бессменным правым крайним, пока не покончил жизнь супружеством.

О. Генри, "Одиноким путем"

@темы: о (rus), o, english-american, :))), 20


Прошло столько лет с тех пор, как они поженились, быть может, их соединили лишь вагнеровские имена [Альберико и Фрика], но теперь уже ничего не изменишь. И это продолжается часами, в воде и на суше, за столом и на улице, в постели или когда они лежат в шезлонгах: а вечером они подводят итоги, чтобы узнать, кто набрал больше очков, кто из двоих несчастнее, кому больше хотелось бы поменяться с другими…

Эудженио Монтале, Тебе бы хотелось поменяться с...? (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: wagner, richard, w, opera, montale, eugenio, m, italian, 20


В половине девятого утра, даже в самые мрачные зимние дни, когда гостиница говорит еще сонными голосами, он и она, проснувшись заранее, ждут звонка маленького будильника марки «Ангел», который они держат в чемодане из свиной кожи. Будильник квадратной формы, лежит он в изящном красном футляре; если его поставить на тумбочку, он будет светиться ночью, потому что стрелки у него фосфоресцирующие. Но мужчина не выносит тихого тиканья этого маленького механического сердца, а женщина не любит назойливого свечения в четверти метра от себя. Оно привносит в комнату нечто призрачное, soupçon призрачности, как она говорит, к которой ей так и не удалось привыкнуть. И потом лучше дать времени возможность идти, не проверяя его ход каждую секунду. Остается одно — похоронить Ангела на дне чемодана и ждать с открытыми глазами, когда он вас разбудит. Редко бывает, чтобы они оба проспали и не услышали его звонка. Мужчина страдает бессонницей, а женщина вообще мало спит. Как же такое может случиться? А случись — начинается выяснение причин, носящее далеко не мирный характер.

Эудженио Монтале, Ангелочек (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: time, montale, eugenio, m, italian, 20


— На днях я позволю себе предложить членам руководящего совета настой вербены в фарфоровых чашках из недавно полученного сервиза. Его приобрел в 1819 году в Китае адмирал Лоунфилд, прапрадед моей жены. Потрясенный искусством тамошних мастеров, адмирал заказал чашки и блюдца, расписанные вручную. «Мы выполним ваш заказ, — сказал старший мастер, — но только мы не делаем ничего серийного, тем более для таких людей, как вы. Предоставьте нам немного времени, совсем немного, несколько лет, и вы получите сервиз, красивее которого не видела Англия». Хотя его и удивили сроки, сэр Роджер Лоунфилд согласился и, оставив небольшой задаток, отбыл на родину. Однако в пути его фрегат, The Green Bird, потерпел крушение у берегов Либерии, и никому из команды не удалось спастись. Месяц назад, в январе пятьдесят третьего года, моя жена, последняя представительница рода Лоунфилдов, получила внушительных размеров ящик с предупреждающей надписью «Осторожно, не бросать!» откуда был извлечен, укутанный горами ваты и стружки, великолепный сервиз, одни предметы которого украшал портрет адмирала, другие запечатлели его подвиги. Специалисты кричат от восторга. Нам не пришлось платить ни гроша. «Сумма, уплаченная адмиралом, — объясняло сопроводительное письмо, — принесла за сто тридцать три года проценты, достаточные для покрытия расходов, даже с учетом неизбежного обесценивания денег». Следовали извинения за небольшую задержку, вызванную, в частности, поисками наследников; искупление задержки авторы письма видели в любви и художественном тщании, с коими лучшие китайские мастера работали над выполнением сложной задачи.

Эудженио Монтале, Slow Club (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: tea/coffee, montale, eugenio, m, italian, 20


Влюбленному в искусство пения, нерешительному, как клоун в опере Леонкавалло, ему трудно было сделать выбор между театром и жизнью, и он, робкий и взыскательный, самолюбивый и страшно неуверенный в себе, лучшие годы жизни тщетно пытался добиться безукоризненного исполнения знаменитой арии Якопо Фиеско в опере «Симон Бокканегра» Верди. С восемнадцати до пятидесяти лет он каждое утро, отложив помазок и бритву, отворачивался от зеркала и с намыленными щеками грозил кулаком запертым дверям мраморного дворца, что напротив генуэзского собора Святого Лаврентия, и рокотал: «A te l’estremo addio, palaggio altero!», чтобы обрести мягкость в голосе при переходе к словам «II lacerato spirito del mesto genitore…» и затем опуститься в заключительном хрипе до самой низкой ноты (фа-диез большой октавы) в последних словах молитвы «Prega, Maria, per me».

Ария эта не трудная, но она требует исключительно зрелого голоса, тогда как в молодости старый господин свой голос достаточно зрелым не считал. Незрелый бас — все равно, что незрелый, несъедобный плод. Годы шли быстро, новые квартиры, казармы, гостиницы, пансионы, клиники, больницы и съемные комнаты сотрясали слова проклятья, голос созрел, зазвучал свободно, утратил натужность, но в один прекрасный день лишился тембра и густоты. Старый господин (тогда еще не такой старый) знал, что необходимо, ловя момент, вцепиться в те немногие дни совершенства, о которых он мечтал, поразить всех знаменитыми словами проклятья и затем погрузиться навсегда в гордое молчание.

Эудженио Монтале, II lacerato spirito (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: verdi, giuseppe, v, opera, music, montale, eugenio, m, italian, 20


В то время едва ли не единственным, с кем ассоциировалась музыка будущего, был Вагнер, к которому уже достаточно терпимо относилось большинство меломанов. Но такой музыки, как у синьора Ребилло, состоящей из одних скрипучих диссонансов, никто еще не слышал. Кем он был, этот Ребилло — гением или сумасшедшим? Если судить по названиям его сочинений (я помню «Умирающую кувшинку», поданную как «музыкальный натюрморт»), должен признать, что он был, по меньшей мере, предвестником. Но понять это тогда мне было труднее, нежели теперь.

Эудженио Монтале, Успех (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: wagner, richard, w, music, montale, eugenio, m, italian, 20


Все мысли дона Педро занимало строительство фамильного склепа, возводимого на местном кладбище: достойная его рода гробница должна была представлять собой храм из каррарского мрамора с большим количеством башенок. Супруги надолго поселили у себя скульптора из Пьетрасанты, которому ранее доверили создание огромного Нептуна и морских божеств из его свиты, державших на себе гигантскую раковину террасы. Но статуи, под порывами мокрого соленого ветра, лишались время от времени то ноги, то руки, и история со строительством затянулась на годы.

Эудженио Монтале, Донна Жуанита (из книги "Динарская бабочка"), 2010 пер. Евг. Солонович

@темы: 20, montale, eugenio, m, italian


— Это ястреб, — говорит женский голос в доме, что стоит сразу за моим. — Молодой, счастливый… И свободный. Он волен летать, куда захочет. Он не боится урагана, не знает мороки, забот, обязательств. Летает себе и живет. Скоро он будет в Кодоньо, потом в Парме, потом в Сицилии. Он садится на дерево, и никто не спрашивает у него документы. Кормится, чем придется — травой, мышами, насекомыми, пьет эликсир из розовых листьев — напиток нежнее шабли. Это бог — одетый перьями, но все равно бог. Честное слово, это ястреб. Хотела бы я быть на его месте!

— Ты что, рехнулась? — говорит мужчина, должно быть, рядом с ней. — Ястребы живут в горах, из них делают чучела, какие же они счастливые? Держу пари, это всего-навсего сойка, бедная старая сойка, которую, может, через несколько часов подстрелит охотник. А она к тому же и несъедобная. Ну что ты там ворчишь? Лучше один час свободы, чем рабская жизнь? Дурацкая романтика! Небось по воскресеньям, когда ты не идешь на службу, ты чувствуешь себя не в своей тарелке, умираешь от скуки! Человек взваливает на себя бесконечные обязанности, бросается в море невзгод, чтобы познать радость победы над ними. Человек культивирует собственное несчастье ради удовольствия мало-помалу превозмогать его. Быть постоянно чуточку несчастными — вот условие sine qua non маленького промежуточного счастья. Я читаю тебе лекцию? Дура! Что бы ты делала на дереве, мокрая насквозь и… без меня? Может, ты хочешь в Кодоньо, на Сицилию? Ах, так? И ты смеешь мне это говорить? Ну что ж, попробуй. Лети! Попробуй полетать, идиотка несчастная!

Эудженио Монтале, Полет ястреба (из книги "Динарская бабочка"), 1956 пер. Евг. Солонович

@темы: montale, eugenio, m, italian, bestiarum, 20


Его профессия, его жизнь? Сначала студент философского факультета. Но он был против того, чтобы философское созерцание превратилось в змею, кусающую собственный хвост, в пируэт мысли вокруг самой себя. Он должен был — но ему не удавалось — постичь суть Жизни. Он попал в руки учителю, который сокрушал чужие системы, вскрывая их слабые стороны, внутренние противоречия. Последней неоспоримой истиной были смятение, крах, поражение. Он спросил, имело ли смысл освобождаться от старой метафизики, чтобы прийти к такому заключению, и не является ли случайно Dasein, экзистенциалистское «я» во плоти, гипотезой декартовского мыслящего «я», столь же заумной. Учителю это не понравилось, и он вежливо его выпроводил. (Стакан вина? А почему бы нет, можно и не один, но после меня, пожалуйста, спасибо, bitte, bitte schön.) Тогда он обратился к поэзии, именно к поэзии, а не к пошлой беллетристике, однако и тут все оказалось совсем не просто, как он очень скоро обнаружил.

Античная поэзия почти недоступна. Гомер не человек, а человеку чуждо все выходящее за пределы человеческого, греческие лирики не были такими фрагментарными, какими дошли до нас, и нам не хватает правильной перспективы, чтобы судить о них; а где мы возьмем благочестие, которое позволит нам понять великих трагиков? Не говоря уже о Пиндаре, неотделимом от мифического, ратного и музыкального мира, породивших его, и обходя молчанием все красноречие и нравоучительность латинян. Данте? Грандиозен, но его читают по pensum; приверженец Птолемея, жил в коробке спичек (горелых), и у нас с ним ничего общего. Шекспир? Огромен, но без ограничительных рамок, в нем слишком чувствуется природа. Гёте — совершенно другое дело, его паруса уже надуты ветром неоклассицизма, естественность Гёте — спорное достижение.

— А как насчет современников? — спросил я, выливая ему остатки кьянти с петухом на этикетке.

— О, современные поэты, уважаемый коллега, современных поэтов мы создаем сами. — Глаза Ульриха уже блестели. — Их авторитет никогда не производит устойчивого впечатления. Мы — заинтересованная сторона, и это лишает нас возможности судить о них. Поверьте мне, поэзии не существует: если она старая, мы не можем считать ее мир своим, если новая — отталкивает, как все новое: у нее нет истории, нет лица, нет стиля. И потом… совершенная поэзия была бы все равно что идеальная философская система, это был бы конец жизни, взрыв, катастрофа, а несовершенная поэзия — не поэзия. Лучше сражаться… с девушками. Правда, знаете, они недоверчивые в Терранове. Жаль! — Он повторил по-французски: — C’est dommage!

Он поднялся, поболтал бутылкой, проверяя, действительно ли она пуста, и, поклонившись, пожелал мне успеха в одолении полученного от него Гёльдерлина. У меня не хватило смелости сказать, что вот уже два года, как я бросил учить немецкий. В коридоре он надел набекрень пилотку, из-под которой выбивался шелковистый чуб, и еще раз поклонился. Через мгновение его поглотил лифт.

Я немного постоял в коридоре у двери в комнатку, где прятались гости. У них по-прежнему было темно.

— Ушел твой немец? — спросил Бруно. — Чего он хотел?

— Он говорит, что поэзии не существует.

— А-а!..

Эудженио Монтале, Поэзии не существует (из книги "Динарская бабочка"), 1956 пер. Евг. Солонович

@темы: poetry, philosophy, montale, eugenio, memoirs, m, literature, italian, 20


Он сказал себе: несколько дней в деревне, с теми, кого уже нет в живых, пролетят быстро. Но тут же подумал о блюдах, какие ему подадут, и разволновался; не потому, что они будут невкусными, а потому, что у них будет особенный, домашний вкус, переходящий от поколения к поколению, и ни одной кухарук никогда не истребить его. Преемственность, нарушенная во всем остальном, живет в подливах к жаркому, в запахе чеснока, лука, базилика, в начинке, толченной в мраморной ступе. В силу этой преемственности и его близкие, ушедшие из жизни и обреченные более легкой пище, должны были иной раз возвращаться на землю.

Эудженио Монтале, Дом под двумя пальмами (из книги "Динарская бабочка"), 1956 пер. Евг. Солонович

@темы: poetry, montale, eugenio, memoirs, m, italian, 20


Мне кажется, что искусство всех времён стремилось к тому, чтобы наделить языком живущее в нас безмолвное стремление к божественному.

Герман Гессе, Петер Каменцинд, 1904

@темы: 20, art, deutsche, hesse, hermann, г (rus)


I've seen things you people wouldn't believe. Attack ships on fire off the shoulder of Orion. I watched C-beams glitter in the dark near the Tannhäuser Gate. All those moments will be lost in time, like tears in rain. Time to die.

"Tears in rain monologue"

@темы: 20, aeternitas, belezza, cinema, links, sf, soliloquy, universum